Булгаков увязывает содержание "Мастера
и Маргариты" с романом Пушкина "Евгений
Онегин". Структурный анализ показал, что
художественный замысел Пушкина и
Булгакова трактуется неверно.

Альфред Барков

«Евгений Онегин» — роман-мистификация ("Пушкин — не стихи!")

Глава из книги
Романы Пушкина "Евгений Онегин",
Булгакова "Мастер и Маргарита":
традиция литературной мистификации

 

 

Кроме "верной, вечной", другая этическая тема — "покоя" как смерти — также сопровождается цитированием известного пушкинского сочетания. 30-я глава, в которой героев превращают в вампиров, называется "Пора! Пора!", что является прямым цитированием "Евгения Онегина" ("Придет ли час моей свободы? Пора, пора! — взываю к ней..."), стихотворений "19 октября" ("Пора, пора! душевных наших мук Не стоит мир; оставим заблуждения! Сокроем жизнь под сень уединенья!") и "Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит <...> На свете счастья нет, но есть покой и воля..." Контексты этих произведений сопряжены с темой "покоя" в романе Булгакова и с его идейной нагрузкой в целом.

Но какова идейная нагрузка романа Пушкина? Увы, с этим вопросом так же не все просто, как и с прочтением романа Булгакова. Считается, что трактовки Белинского и Достоевского, хотя и различаются между собой, все же находятся в пределах авторской акцентуализации, а вот трактовка Д. Писарева — нет. В отношении Писарева согласен (он вообще отрицал наличие художественных достоинств романа, при этом исходил из своего субъективного неприятия Пушкина как личности), но утверждение о трактовках Белинского и Достоевского — логическая нелепость, поскольку они взаимоисключающие; Достоевский вообще подменил анализ содержания романа откровенной публицистической патетикой, высказанной в двух парадных речах — при открытии памятника Пушкину в Москве в 1880 г. и при открытии славянофильского общества в 1882 г.; тем не менее, ничем не доказанный его тезис о "почвенной" подоплеке образа Татьяны доминирует в пушкинистике в явной и скрытой форме по настоящий день.

Изучение работ ведущих пушкиноведов показало, что в них присутствуют две методологические ошибки: идеологизация процесса исследования (принятие в качестве аксиомы трактовки по-Достоевскому), что привело к образованию ложной эстетической формы, и смешение понятий "автор романа" (Пушкин) и "повествователь". Внесение корректив сразу же дало результат, причем оказалось, что решение это фактически уже содержится в работах ведущих пушкиноведов, которые, правда, этого не заметили.

Одним из наиболее болезненных вопросов является толкование многочисленных противоречий в "Евгении Онегине", которые не только прокомментированы в тексте романа: "Пересмотрел все очень строго; Противоречий очень много, Но их исправить не хочу", но даже проанонсированы во вступлении Пушкина к первому изданию первой главы (1825 г.). Попытки некоторых пушкиноведов сгладить эти противоречия вызывают удивление: в произведении такого класса ошибок подобного рода не может быть в принципе — их действительное наличие свело бы художественные достоинства к нулю, роман просто рассыпался бы на бессвязные куски.

В работе М.О. Чудаковой "Евгений Онегин, Воланд и Мастер" содержится примечание: "В Татьяне, которая "по-русски плохо знала, Журналов наших не читала И выражалася с трудом На языке своем родном", а между тем была "русская душою"; о художественном значении этих противоречий см.: Чудаков А..." (дается отсылка к одному из сборников, выпущенных в честь 70-летия Ю.М. Лотмана). Однако статья, в содержании которой ощущается оппонирование "Тартуской школе", оказалась на уровне далеко не лучших работ даже булгаковедения; обозначенное противоречие разбору вообще не подвергается и в качестве художественного приема не рассматривается. Восполняю пробел.

Вот как у Пушкина:

"Татьяна (русская душою,

Сама не зная, почему)" (5-IV).

Принято цитировать только первый из этих стихов, причем с искажением — без скобки, что создает контекст, подразумевающий "русская душою" в качестве определения. Но скобки превращают это сочетание в факультативное дополнение к чему-то уже сказанному. А сказано перед этим было иное: "изъяснялася с трудом На языке своем родном", что обрамлено в сатирическое описание безграмотности общества; то есть, сочетание "русская душою", на котором, собственно, и основывается трактовка "почвенников" — сатира.
К оглавлению

Возникает вопрос: каким образом Пушкин "дал нам художественные типы красоты русской, вышедшей прямо из духа русского, обретавшейся в народной правде, в почве нашей, и им в ней отысканное" (Достоевский)? Чем вообще подтверждается, что генеральская дочь была "русская душою"? И откуда взяться "русской душе", как не из общения с народом? Из французских романов? Ах, да, — "Девицы, красавицы"... Народ... Только вот поют не потому, что весело, а чтобы во время садовых работ ягоды барской не ели... "Разгуляйтесь, — поют, — милые"... В пределах сада. Но ягод есть не смейте! Ведь это же салтыковское "Веселись, мужичина"!

А вот и реакция Татьяны на "народ": "Они поют, и, с небреженьем, Внимая звонкий голос их..."

"Русская душою"... "С небреженьем"... К "почве нашей"...

Но где же доказательства А.П. Чудакова того, что противоречия в романе — художественный прием? Ага, вот, наконец: "Несомненно, объединяющим фактором было физически-портретное и предметное единство <...> Но, разумеется, одного этого было б недостаточно. Объединение происходит на других уровнях — авторско-эмоциональном, повествовательно-стилистическом, стиховом". Видимо, автор сам остался недоволен своим объяснением; в конце статьи он делает заключение: "Знаменитые превращения брюнеток в блондинок у Бальзака на протяжении одного романа связаны именно с этим". Неубедительно. И, прямо скажем, неуважительно по отношению к Пушкину. Для доказательства на таком уровне проще было привести художественные примеры из отечественной литературы, типа "проезжая мимо — с меня слетела", тем более что автор, кажется, творчеством этого писателя занимается не один десяток лет...

А вот, наконец, и разбор знаменитого противоречия с письмом: "Письмо Татьяны предо мною Его я свято берегу" и "это письмо, "где сердце говорит", находится у Онегина". Автор статьи категорически заявляет: "Не надо спрашивать, в чьем портфеле на самом деле находится этот документ: художественный эффект данного места текста требовал, чтобы в первый раз оно было у автора, во второй — у героя" (курсив А.П. Чудакова).
К оглавлению

По вопросу противоречий — все. Концовка статьи — о вреде "понимания героя в плане психологического эмпиризма", которое, по мнению автора, "вытесняет главную проблему: герой и художественная система". Затем — ссылка на Общую теорию относительности Эйнштейна (отклонение луча света в гравитационном поле Солнца), и закругляющая тему фраза: "Герой Пушкина действует не в рамках эмпирических законов, но прежде всего по законам пушкинской художественной системы". Странно: при чем тогда эмпирический факт отклонение света? Или это те же "Город, Мир и Вечность?"... В чем же все-таки суть этой пушкинской системы и "художественного эффекта данного места", и какое именно место имеет в виду автор — то, где письмо у Онегина, или где оно у... (нет, рука не поднимается повторить: "у автора")? Но — раз "не надо спрашивать", то не будем. Придется разобраться самим.

Очень близко подошел к разгадке природы противоречий С.Г. Бочаров: "Пушкин вводит <...> игру в роман. Он изображает нам самокритику автора, который почему-то не хочет исправить противоречия своего труда <...> Наивного автора изображает автор отнюдь не наивный <...> сам указывает нам противоречия в собственном тексте, обращает наше внимание, почти демонстрирует их <...> Он внушает нам взгляд на эти противоречия как на что-то более серьезное и неустранимое, чем только ошибки авторской субъективности. Автор знает, что дело здесь не решить "исправлением недостатков".

Отметим: "наивный автор" — повествователь гоголевского типа, причем С.Г. Бочаров даже пишет в другом месте, что повествование ведется не самим Пушкиным, однако не развивает этот тезис. В данном случае оказалось, что "наивный автор" мемуаров пытается внушить нам мысль, что их пишет отнюдь не наивный Пушкин.

Итак, "противоречие" с письмом. В процесс хранения вовлечено две стороны: хранимый предмет и то место, где его хранят. Письмо не может находиться в двух местах одновременно; значит, речь идет об одном и том же месте. Следовательно, повествование ведется Онегиным. Пушкин вторично ввел его образ, теперь уже в метасюжет, в качестве повествователя гоголевского типа, "цитируя" "чужие" воспоминания; они станут романом только при совмещении двух длящихся событий — повествуемых и самого процесса повествования. Иными словами, в материальном отношении объем романа как бы увеличивается на десять глав по сравнению с объемом мемуаров Онегина, однако за счет возникновения бесконечного множества новых этических контекстов он становится неисчерпаемым в своей глубине и теперь уже по-новому, истинно по-романному, не оконченным (до этого повествование Онегина представлялось просто оборванным "в прошлом"; но действие романа продолжается в "настоящем", совпадает по времени с процессом его создания).

О том, что было "потом", после объяснения Онегина с Татьяной, речь идет в основном повествовании, с 1-й по 8-ю главы, оно подается параллельно с действием основной фабулы. Не менее важно и то, что датируется периодом до времени действия фабулы: это — "Путешествие Онегина", оно завершилось задолго до того, как герой прибыл в имение покойного дядюшки. Тема и этого, "прошлого", и второго путешествия — в Италию, которое он совершил после дуэли с Ленским и отголоски войны 1812 года, в которой он принимал участие после "окончания" действия романа, и многое другое из долгой жизни героя — все это уже присутствует в 1-й главе мемуаров. Создавая ее, Онегин еще не вошел в роль эпического повествователя; по всему тексту прорывается лирика, эмоции самого героя из того "будущего", которое наступило после демонстративного "завершения" романа. Разобраться с этим смешением нескольких планов помогает осознание того факта, что романом как таковым являются не сами мемуары, а результат наложения на них лирических отступлений героя-автора. В данном случае грубое нарушение Онегиным принципа объективации является художественным приемом Пушкина, решающего таким образом задачу завершения высокохудожественным методом того, что мы привыкли считать неоконченным.

К сожалению, датировка исследователями времени действия в романе (осень 1819 — март 1825 г.) и года рождения Онегина является ошибочной. За первую дату принята указанная Пушкиным в его вступлении к публикации 1-й главы, хотя в том изложении она вовсе не отнесена к поездке Онегина в деревню. Исследователями не было учтено, что уже в этом вступлении присутствует "гоголевский повествователь", который никогда не лжет, а просто путает карты. Далее: "Столбик с куклою чугунной Под шляпой, с пасмурным челом, С руками, сжатыми крестом" (Наполеон), который видит Татьяна в кабинете Онегина, в 1821 г. находиться там никак не мог; ясно же, что действие фабулы романа должно датироваться периодом до 1812 года.

Действительно, Онегин прибыл в деревню в 1808-м году: "Онегин шкафы отворил; В одном нашел тетрадь расхода, В другом наливок целый строй, Кувшины с яблочной водой И календарь осьмого года; Старик, имея много дел, В иные книги не глядел". То есть, в календарь он глядел-таки, а кто станет читать старый календарь? Нетрудно определить, что действие романа "обрывается" за несколько месяцев до начала войны 1812 года; Онегин принимал в ней участие, к старости "разлюбил он наконец И брань, и саблю, и свинец" (1-XXXVII; "свинец" еще можно как-то "списать" на дуэли; по всей видимости, дуэль с Ленским была не первой — Онегин вел себя как заправский бретер, хотя и описывает свои действия очень скупо. Но "брань" и "саблю" можно истолковать только как свидетельство участия в войне).

Теперь уже ясно, что т.н. "10-я глава" — это часть воспоминаний Онегина: это он примыкал к декабристам. Чем это завершилось, видно из совершенно "безобидного", воспринимаемого за пушкинское, лирического отступления в той же 1-й главе (речь идет, конечно же, о женских ножках): "Давно ль для вас я забывал И жажду славы и похвал, И край отцов, и заточенье?" (XXXI); через несколько строф читателю подается сигнал о том, что воспоминания пишет уже старик (XLVI).
К оглавлению

Это он, а не Пушкин, в первой главе "помнит море пред грозою"; это о своем пребывании в Одессе он пишет "Брожу над морем, жду погоды, Маню ветрила кораблей" (L). Но помнит он об этом по пути в деревню, где ему еще только предстоит встретиться с Татьяной и убить на дуэли друга. Как 8-я глава романа т.н. "Путешествие Онегина" — не более чем мистификация, она в таком виде даже не замышлялась Пушкиным; это — часть "Дневника" Онегина, о чем свидетельствует совпадение стиля, тематики (в "Дневнике" присутствует "кавказская тема", навязчивое "Тоска, тоска!" из "Путешествий") и даже демонстративно введенной отличительной пунктуации (три прочерка вряд). Никак не мог Пушкин планировать помещение "Путешествий" между дуэлью и сценой в будуаре Татьяны, потому что уже в изданной в 1825 году первой главе он четко датирует это первое путешествие периодом до начала всего повествования:

Онегин был готов со мною

Увидеть чуждые страны;

Но скоро были мы судьбою

На долгий срок разведены.

Отец его тогда скончался

Перед Онегиным собрался

Заимодавцев жадный полк.

У каждого свой ум и толк.

Евгений, тяжбы ненавидя,

Довольный жребием своим,

Наследство предоставил им,

Большой потери в том не видя

Иль предузнав издалека

Кончину дяди-старика (LI).

То есть, достигший 16 лет Онегин на протяжении восьми лет предается светской жизни, она ему надоедает; он пытается заниматься самообразованием, но ему становится скучно; он едет по Волге на Кавказ, в Крым, попадает в Одессу, хочет ехать за границу, но планы срываются из-за смерти отца. Через некоторое время умирает и дядюшка, и вот только на этом этапе жизненного пути Онегина и начинается повествование романа. То есть, год его рождения не 1795-й, как это определено исследователями, а максимум 1792-й.
К оглавлению

Дождался ли он "погоды"? — Да, дождался, но уже после дуэли с Ленским и перед встречей с Татьяной в Петербурге, куда он попал "с корабля на бал"; он был в Венеции, там он "ножку чувствовал в руках", — об этом он невольно проговаривается в предыдущей строфе все той же первой главы и пытается затушевать ошибку ссылкой на поэзию Байрона. "Ножки", на описание которых затрачено перед этим несколько строф, — оттуда, с Юга (XXXI): "Взлелеяны в восточной неге, На северном, печальном снеге Вы не оставили следов"; итальянские слова, появившиеся в его лексиконе (1-я и 8-я главы) — оттуда, из Италии; ведь он признался нам в начале повествования, что хорошо знал только французский и слабо помнил латынь. Вот, увидев на приеме в Петербурге Татьяну, он все еще мыслит категориями венецианских метафор: "Она сидела у стола С блестящей Ниной Воронскою Сей Клеопатрою Невы"; кроме "Серениссима" ("Самая миролюбивая"), второе историческое название республики Венеция — "Повелительница Адриатики".

Вот две соседние строфы с "противоречиями": LIV, описывающая скуку в деревне (временной план фабулы воспоминаний), и LV — "Я был рожден для жизни мирной, Для деревенской тишины..." — это уже пришло к нему потом, во время путешествия по опостылевшим заморским странам; вот с этим он и полюбил Татьяну, и вот с этим в эту любовь теперь действительно уже можно верить. И вот через несколько строф, все в той же первой главе с "застывшим" действием (LIX): "Прошла любовь, явилась муза, И прояснился темный ум". Это уже — совершенно новый временной срез, период постаревшего Онегина, пишущего свои воспоминания. До обидного примитивная структура в том виде, как мы ее привыкли воспринимать, становится красочно сложной, когда все произведение воспринимается как повествование Онегина, как "роман в стихах" уже Пушкина. И вовсе не парадокс, что восприятие структуры именно в таком виде устраняет бесконечно большое количество возможных толкований (что равнозначно отсутствию толкования вообще); таковы законы художественного творчества. Это только по мере приобретения навыков, к середине повествования Онегин научится занимать более или менее "отстраненную" позицию и перейдет на более или менее стабильное эпическое повествование (о чем, кстати, объявит в тексте); а пока же, в самом начале пути, он все время сбивается на лирику, которая тасует все временные планы. Волосы шевелятся от одной только мысли, что все это приписывается Пушкину — можно ли до такой степени не верить таланту художника, чтобы так легко согласиться с его бездарностью, даже если он сам, ерничая, и навязывает нам такую мысль? Становится очевидным, что весь план произведения окончательно созрел у Пушкина уже к моменту создания первой главы, содержащей отпечатки всех временных срезов сюжета романа.

Все случаи полифонизма, выявленные в романе Бахтиным и Лотманом, можно назвать "вторичным полифонизмом": цитируя "чужую речь", Онегин привносит свои собственные искажения. С этой точки зрения интересно рассмотреть "документальные" высказывания героев. К ним относятся письмо Татьяны к Онегину, совершенно "аутентичный" текст письма Онегина к ней ("Вот вам письмо его точь-в-точь"), и безусловно "аутентичной" записи в дневнике Онегина (в беловой рукописи романа). С точки зрения общепринятого прочтения, тексты дневника и письма Онегина сенсационны: "чужая речь", которая отличала бы их лексику и стиль от фона остального повествования, отсутствует! Следовательно, дневник и письмо к Татьяне исполнены тем же лицом, которое ведет все повествование романа. К феномену "стилистического полифонизма" можно отнести и тот факт, что в дневнике и в письме Онегина содержится по одной "стандартной" строфе из 14-ти стихов, что "выдает" стиль Повествователя самого романа.
К оглавлению

Текст письма Татьяны, писанного по-французски и поданного читателю в переводе Повествователя, "аутентичным" считаться не может, поскольку на него наложился стиль "переводчика". Единственное, чего тот не может исказить, — разбивку на абзацы (строфы): в тексте этого письма нет ни одной "онегинской" (теперь вернее будет сказать — онегинской, без кавычек) строфы! Это бросающееся в глаза исключение подтверждает вывод в отношении "аутентичных" текстов Онегина.

Повествователь принимает все меры, чтобы его никто не узнал, кроме единственного адресата, ради которого он и пишет свои воспоминания. Пушкин имитирует "борьбу" между собой и Повествователем, целью которой является мистификация; кроме "обязательных", в корпус романа введено большое количество специально созданных "внетекстовых" структур, в поле которых строится захватывающая и уникальная по своему содержанию фабула, действие которой происходит в сфере метасюжета. Она представляет собой хронику драматической борьбы на почве противоречивости интенций биографического автора и созданного его воображением художественного средства — "гоголевского" повествователя.

Первой главе предшествует "посвящение":

Не мысля гордый свет забавить,

Вниманье дружбы возлюбя,

Хотел бы я тебе представить

Залог достойнее тебя ....

Сразу бросается в глаза двусмысленность выражения "Залог достойнее тебя" и возникает вопрос: кому адресовано это посвящение? Адресат явно знает писавшего и находится с ним в "пристрастных" отношениях. Сравниваем, в предпоследней строфе романа: "Прости ж и ты, мой спутник странный, И ты, мой вечный идеал <...>"

"Вечный идеал" — Татьяна (об этом писал, в частности, С.М. Бонди), а "спутник странный" — тень убиенного Ленского. Значит, и любовь, и совесть действительно заговорили в душе Онегина. Посвящение уже содержит объемную самохарактеристику героя, относящуюся как к периоду описываемых событий, так и к Онегину-"мемуаристу".
К оглавлению

Эпиграф к роману: "Проникнутый тщеславием, он обладал сверх того еще особенной гордостью, которая побуждает признаваться с одинаковым равнодушием в своих как добрых, так и дурных поступках, — как следствие чувства превосходства: быть может мнимого. Из частного письма(франц.)". Это — явно уже пушкинская характеристика, но не Онегина-героя романа, а Онегина-автора мемуаров. Этот эпиграф сопровождал публикацию в 1825 г. первой главы романа, из чего следует два вывода: 1) общий план всего произведения был у Пушкина в самом начале работы над романом и не изменялся; 2) идея использования такого художественного средства, как "повествователь-персонаж", возникла у Пушкина не во время "Второй болдинской осени" 1830 г., а минимум за 7 лет до этого, когда писатель еще только приступал к созданию "Евгения Онегина".

"Как следствие чувства превосходства"... Это ли не характеристика выпада в адрес объекта обожания "Хотел бы я тебе представить Залог достойнее тебя" и одной из граней теперь уже настоящей, амбивалентной любви Онегина?

Титульный лист: Евгений Онегин. Без кавычек — название ведь! Читаем все вместе: "Евгений Онегин Проникнутый тщеславием, он обладал сверх того еще особенной гордостью...". То есть, еще до начала самого повествования Пушкин раскрыл то, что вот уже 170 лет ищут в тексте романа. "Противодействуя" автору, "разболтавшему" его "творческий секрет", Повествователь разрывает смысловую связку между заголовком и эпиграфом, внедряя по праву автора мемуаров слова: "роман в стихах", хотя в тексте называет его "поэмой". Сочетание "роман в стихах" приобретает особый смысл: "роман, упрятанный в стихи" — с намеком, что читателю еще только предстоит извлечь собственно роман из этой внешней формы, из мемуаров.

За текст романа выносится Х глава — единственное место, где Онегин, пытающийся выдать себя за Пушкина, проговаривается и пишет о нем в третьем лице.

Пушкин еще как-то мирится с тем, что выдавая себя за него самого, Онегин описывает всем известные "пушкинские" ситуации и прибегает к прямому цитированию ("Пора, пора!", например). Но ему очень "не нравится" одно место в описании путешествия Онегина, который слишком уж нагло выдает себя за него самого, автора: "Таков ли был я, расцветая? Скажи, фонтан Бахчисарая! Такие ль мысли мне на ум Навел твой бесконечный шум, Когда безмолвно пред тобою Зарему я воображал Средь пышных опустевших зал..." — Не не плут?!
К оглавлению

Пользуясь своим правом "публикатора" "чужих" воспоминаний, Пушкин изымает из повествования и это место. Но Повествователь недоволен: автор изъял как раз тот кусок текста, где ему, Повествователю, удалось так ловко выдать себя за него, Пушкина. Он хочет, чтобы читатель каким-то образом все же ознакомился с содержанием этой "главы", пусть не в первом издании, так хоть потом... И он подкладывает под эту акцию автора мину замедленного действия: изымает части текста; демонстрируя и даже имитируя пропуски строф, сохраняет старую нумерацию; вводит бросающуюся в глаза закономерность: в пяти главах "изымается" одна и та же строфа (39) и соседствующие с ней. Все это привлекает внимание читателя и возбуждают вполне естественный интерес. Критика предъявляет Пушкину серьезные претензии. Чего и добивался Повествователь.

Он имеет все основания торжествовать: вон ведь как ловко "подцепил" Пушкина за "разоблачающий" эпиграф и за изъятие текста! Но ему этого мало. Пользуясь тем, что критика вынудила Пушкина опубликовать "Отрывки из путешествия Онегина" с авторским предисловием, что сразу же ввело и обстоятельства публикации, и сам текст предисловия в метасюжет, он препарирует текст предисловия до такого вида, что Пушкин выглядит в нем как оправдывающийся перед критикой начинающий автор, вынужденный восполнять огрехи своего романа таким вот скандально-нехудожественным образом, вне текста своего произведения: "Пропущенные строфы подавали неоднократный повод к порицанию и насмешкам (впрочем, весьма справедливым и остроумным) (нет, только посмотрите, каков плут этот Повествователь — так унизить автора! — А.Б.). Автор чистосердечно признается, что он выпустил из своего романа целую главу, в коей описано было путешествие Онегина по России <...> П.А. Катенин (коему прекрасный поэтический талант не мешает быть и тонким критиком) (здесь уже сам Пушкин на высоте своей язвительной иронии — А.Б.) заметил нам, что сие исключение, может быть и выгодное для читателей, вредит, однако ж, плану целого сочинения <...> — замечание, обличающее опытного художника (какой все-таки язвительный мистификатор наш Пушкин: сочинение ради самого сочинения, а не ради читателя! — А.Б.). Автор сам чувствовал справедливость оного (язык, язык-то какой суконно-казенный — здесь уж явно Повествователь разгулялся: отомстил-таки Пушкину! — А.Б.), но решился выпустить эту главу по причинам, важным для него, а не для публики".

Повествователь явно перешел все мыслимые границы приличия: до такой степени унизить поэта немыслимым для настоящего художника признанием может только очень вредный человек. Но этим его издевательства над автором не заканчиваются: создав новую внетекстовую структуру (т.н. "Примечания автора"), он безудержно изгаляется там, имитируя такие "авторские" ремарки, которые постыдился бы сделать даже самый неопытный поэт. Например, "не сумев" описать петербургскую ночь, он привлекает на помощь стихи Гнедича (прим. 8). Разумеется, это новое поле используется им также, чтобы закрепить у читателя мнение об авторстве Пушкина своих собственных воспоминаний (неуместные ремарки типа "Писано в Бессарабии", "Писано в Одессе", пространный экскурс в биографию А.П. Аннибала, приправленный извинительным "объяснением", что-де "память замечательных людей скоро исчезает"; это должно восприниматься читателем как стремление Пушкина хоть как-то "прицепить" эту "память" к своему роману — равносильно тому, как если бы живописец прицепил к раме выставленного в Третьяковке своего шедевра фотографию бабушки — "чтоб люди помнили ее").
К оглавлению

Подводя итог этой увлекательной борьбы, следует признать, что Пушкин "проиграл" ее своему Повествователю "всухую". Со сценой в Бахчисарае критика все равно ознакомилась, ее мнение об "авторстве" Пушкина укрепилось окончательно. Откровенные характеристики политических взглядов Онегина прочно выведены за пределы "основного" текста, не оставляя никаких сомнений в том, что это — взгляды самого Пушкина. И вообще, это ведь внетекстовые структуры — даже объединенные под одной обложкой последующих изданий, они надежно отделены от "основного" текста отметкой "Конец", и кто станет придавать им особое значение?.. Неоспоримым свидетельством победы Повествователя является тот факт, что вот уже 170 лет мы верим этому прохвосту, а не Пушкину.

Можно представить торжество критики, того же Катенина: польщенный смиренным публичным "самоистязанием" самого Пушкина, сермяга, наверное, так и отошел в мир иной с приятным сознанием того, что, вынудив Пушкина внести коррективы, он оставил нам значительный вклад в отечественную словесность. Он так, наверное, и не понял, что над ним просто крепко поиздевались.

И вот все это вошло в корпус "автора-творца" романа, то есть, стало неотъемлемой частью всего произведения, одним из его этических контекстов. И если представить (теперь уже — чисто гипотетически), что Повествователь — не Онегин, и что он не "гоголевского типа", то останется только расценить цитированное "вступление" и 44 "ремарки" как плевок Пушкина в собственное лицо. На что он был не способен. А на мистификации он был, оказывается, большой мастер, и Булгакову было у кого учиться.

Примечание 2003 г. к предпоследнему абзацу:

Эта глава была написана летом 1996 года как часть книги, посвященной разбору внутренней структуры романа М.А. Булгакова "Мастер и Маргарита", и в таком виде тогда же опубликована. Работа над тем, что стало "Прогулками с Евгением Онегиным", началась осенью того же года, и вот только тогда было установлено, что в образе Евгения Онегина как "автора" романа Пушкин вывел П.А. Катенина. "Сермяга", конечно же, все прекрасно понял с самого начала, и в "Прогулках" уделено достаточно внимания его реакции на "Евгения Онегина".

Что же касается всего остального, в том числе и того, что над Катениным "крепко поиздевались", то это подтвердилось неоднократно; факты подробно разобраны как в "Прогулках с Евгением Онегиным", так и в материалах этого сайта.

 

На головную страничку и к оглавлению сайта "Замысловатая клевета на Пушкина" или кликушество во Пушкине? Текст книги Прогулки с Евгением Онегиным в одном файле (объем файла с иллюстрациями 1 мб)



Hosted by uCoz